Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня
любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный
жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Увы, на разные забавы
Я много
жизни погубил!
Но если б не страдали нравы,
Я балы б до сих пор
любил.
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я всё их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.
Они хранили в
жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод;
В день Троицын, когда народ
Зевая слушает молебен,
Умильно на пучок зари
Они роняли слезки три;
Им квас как воздух был потребен,
И за столом у них гостям
Носили блюда по чинам.
Всегда скромна, всегда послушна,
Всегда как утро весела,
Как
жизнь поэта простодушна,
Как поцелуй любви мила,
Глаза как небо голубые;
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, легкий стан —
Всё в Ольге… но любой роман
Возьмите и найдете, верно,
Ее портрет: он очень мил,
Я прежде сам его
любил,
Но надоел он мне безмерно.
Позвольте мне, читатель мой,
Заняться старшею сестрой.
Но муж
любил ее сердечно,
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам в халате ел и пил;
Покойно
жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и спать пора,
И гости едут со двора.
Учителей у него было немного: большую часть наук читал он сам. И надо сказать правду, что, без всяких педантских терминов, огромных воззрений и взглядов, которыми
любят пощеголять молодые профессора, он умел в немногих словах передать самую душу науки, так что и малолетнему было очевидно, на что именно она ему нужна, наука. Он утверждал, что всего нужнее человеку наука
жизни, что, узнав ее, он узнает тогда сам, чем он должен заняться преимущественнее.
Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, [Юнговы «Ночи» — поэма английского поэта Э. Юнга (1683–1765) «Жалобы, или Ночные думы о
жизни, смерти и бессмертии» (1742–1745); «Ключ к таинствам натуры» (1804) — религиозно-мистическое сочинение немецкого писателя К. Эккартсгаузена (1752–1803).] из которых делал весьма длинные выписки, но какого рода они были, это никому не было известно; впрочем, он был остряк, цветист в словах и
любил, как сам выражался, уснастить речь.
Должно сказать, что подобное явление редко попадается на Руси, где все
любит скорее развернуться, нежели съежиться, и тем поразительнее бывает оно, что тут же в соседстве подвернется помещик, кутящий во всю ширину русской удали и барства, прожигающий, как говорится, насквозь
жизнь.
— Mon cher, — отвечал я ему, стараясь подделаться под его тон: — je meprise les femmes pour ne pas les aimer, car autrement la vie serait un melodrame trop ridicule. [Милый мой, я презираю женщин, чтобы не
любить их, потому что иначе
жизнь была бы слишком нелепой мелодрамой (фр.).]
Я не стану обвинять тебя — ты поступил со мною, как поступил бы всякий другой мужчина: ты
любил меня как собственность, как источник радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых
жизнь скучна и однообразна.
Если вы хотите, я ее еще
люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам
жизнь, — только мне с нею скучно…
Очень рад; я
люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов, — вот что я называю
жизнью.
Весело!.. Да, я уже прошел тот период
жизни душевной, когда ищут только счастия, когда сердце чувствует необходимость
любить сильно и страстно кого-нибудь, — теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; даже мне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкая привычка сердца!..
Оттого так и не
любят живогопроцесса
жизни: не надо живой души!
«Или отказаться от
жизни совсем! — вскричал он вдруг в исступлении, — послушно принять судьбу, как она есть, раз навсегда, и задушить в себе все, отказавшись от всякого права действовать, жить и
любить!»
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о Малой Неве, и ему опять как бы стало холодно, как давеча, когда он стоял над водой. «Никогда в
жизнь мою не
любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну странную мысль: ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае.
— Да прозябал всю
жизнь уездным почтмейстером… пенсионишко получает, шестьдесят пять лет, не стоит и говорить… Я его, впрочем,
люблю. Порфирий Петрович придет: здешний пристав следственных дел… правовед. Да, ведь ты знаешь…
Он
любил простую
жизнь козаков и перессорился с теми из своих товарищей, которые были наклонны к варшавской стороне, называя их холопьями польских панов.
«Да, да; но ведь этим надо было начать! — думал он опять в страхе. — Троекратное „
люблю“, ветка сирени, признание — все это должно быть залогом счастья всей
жизни и не повторяться у чистой женщины. Что ж я? Кто я?» — стучало, как молотком, ему в голову.
— Все! я узнаю из твоих слов себя: и мне без тебя нет дня и
жизни, ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу тебя — я добр, деятелен; нет — скучно, лень, хочется лечь и ни о чем не думать…
Люби, не стыдись своей любви…
Другой
жизни и не хотели и не
любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы то ни были. Их загрызет тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
Наутро опять
жизнь, опять волнения, мечты! Он
любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия.
Нет, нет у ней любви к Штольцу, решала она, и быть не может! Она
любила Обломова, и любовь эта умерла, цвет
жизни увял навсегда! У ней только дружба к Штольцу, основанная на его блистательных качествах, потом на дружбе его к ней, на внимании, на доверии.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в
жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что
люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи
жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю
жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Они нетерпеливо сбывают с плеч весну
жизни; многие даже косятся потом весь век на жен своих, как будто досадуя за то, что когда-то имели глупость
любить их.
«Зачем… я
любила?» — в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хотел бежать, а она думала тогда, что книга ее
жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко решала вопрос любви,
жизни, так все казалось ей ясно — и все запуталось в неразрешимый узел.
«Как он
любит меня!» — твердила она в эти минуты, любуясь им. Если же иногда замечала она затаившиеся прежние черты в душе Обломова, — а она глубоко умела смотреть в нее, — малейшую усталость, чуть заметную дремоту
жизни, на него лились упреки, к которым изредка примешивалась горечь раскаяния, боязнь ошибки.
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще
люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они — переполненный избыток, роскошь
жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди
жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
— Плачет, не спит этот ангел! — восклицал Обломов. — Господи! Зачем она
любит меня? Зачем я
люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за
жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?
—
Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто Бог послал ее, — досказала она, подняв глаза к небу, — и велел
любить.
Да наконец, если б она хотела уйти от этой любви — как уйти? Дело сделано: она уже
любила, и скинуть с себя любовь по произволу, как платье, нельзя. «Не
любят два раза в
жизни, — думала она, — это, говорят, безнравственно…»
Как вдруг глубоко окунулась она в треволнения
жизни и как познала ее счастливые и несчастные дни! Но она
любила эту
жизнь: несмотря на всю горечь своих слез и забот, она не променяла бы ее на прежнее, тихое теченье, когда она не знала Обломова, когда с достоинством господствовала среди наполненных, трещавших и шипевших кастрюль, сковород и горшков, повелевала Акулиной, дворником.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он
любил и новости, и свет, и науку, и всю
жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но
любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
А
жизнь была нелегкая.
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил,
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно живу.
Покуда были денежки,
Любили деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать…
—
Я знал Ермилу, Гирина,
Попал я в ту губернию
Назад тому лет пять
(Я в
жизни много странствовал,
Преосвященный наш
Переводить священников
Любил)…
Фран. Я
люблю воинскую
жизнь, мне она уже известна, я сам захотел.
Я, кажется, всхрапнул порядком. Откуда они набрали таких тюфяков и перин? даже вспотел. Кажется, они вчера мне подсунули чего-то за завтраком: в голове до сих пор стучит. Здесь, как я вижу, можно с приятностию проводить время. Я
люблю радушие, и мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого сердца, а не то чтобы из интереса. А дочка городничего очень недурна, да и матушка такая, что еще можно бы… Нет, я не знаю, а мне, право, нравится такая
жизнь.
Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его
жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он
любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
Левин видел, что так и не найдет он связи
жизни этого человека с его мыслями. Очевидно, ему совершенно было всё равно, к чему приведет его рассуждение; ему нужен был только процесс рассуждения. И ему неприятно было, когда процесс рассуждения заводил его в тупой переулок. Этого только он не
любил и избегал, переводя разговор на что-нибудь приятно-веселое.
Была пятница, и в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «сам был заведен на всю
жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич
любил хорошую шутку. «А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, подумал он. Это надо рассказать».
Все, кого она
любила, были с нею, и все были так добры к ней, так ухаживали за нею, так одно приятное во всем предоставлялось ей, что если б она не знала и не чувствовала, что это должно скоро кончиться, она бы и не желала лучшей и приятнейшей
жизни. Одно, что портило ей прелесть этой
жизни, было то, что муж ее был не тот, каким она
любила его и каким он бывал в деревне.
— Для тебя это не имеет смысла, потому что до меня тебе никакого дела нет. Ты не хочешь понять моей
жизни. Одно, что меня занимало здесь, — Ганна. Ты говоришь, что это притворство. Ты ведь говорил вчера, что я не
люблю дочь, а притворяюсь, что
люблю эту Англичанку, что это ненатурально; я бы желала знать, какая
жизнь для меня здесь может быть натуральна!
«Варвара Андреевна, когда я был еще очень молод, я составил себе идеал женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив назвать своею женой. Я прожил длинную
жизнь и теперь в первый раз встретил в вас то, чего искал. Я
люблю вас и предлагаю вам руку».
Она знала, что̀ мучало ее мужа. Это было его неверие. Несмотря на то, что, если бы у нее спросили, полагает ли она, что в будущей
жизни он, если не поверит, будет погублен, она бы должна была согласиться, что он будет погублен, — его неверие не делало ее несчастья; и она, признававшая то, что для неверующего не может быть спасения, и
любя более всего на свете душу своего мужа, с улыбкой думала о его неверии и говорила сама себе, что он смешной.
Сколько раз он говорил себе, что ее любовь была счастье; и вот она
любила его, как может
любить женщина, для которой любовь перевесила все блага в
жизни, ― и он был гораздо дальше от счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы.
Полковые интересы занимали важное место в
жизни Вронского и потому, что он
любил полк, и еще более потому, что его
любили в полку.
— Вы ничего не сказали; положим, я ничего и не требую, — говорил он, — но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье в
жизни, это слово, которого вы так не
любите… да, любовь…
Он не только не
любил семейной
жизни, но в семье, и в особенности в муже, по тому общему взгляду холостого мира, в котором он жил, он представлял себе нечто чуждое, враждебное, а всего более — смешное.
Вронский сознавал этот взгляд на себя товарищей и кроме того, что
любил эту
жизнь, чувствовал себя обязанным поддерживать установившийся на него взгляд.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей
жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я
люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.